– Ну, Григорич, присаживайся и не взыщи, чем богаты, тем и рады. – Аполинарий Серафимович, чинно поклонившись, широким жестом указал на закуски.
Помолившись, перекрестившись… в красном углу я узрел иконы… уселись за стол; крякнули, пригубив рябиновки… шибко забориста… и гармонист оценивающе вгляделся в меня.
– Из газеты, Григорич?
– Из журнала.
– А-а-а… – Гармонист почтительно покачал головой, услужливо плеснул в рюмку. – Про меня писали, и в телевизоре казали. Да… Помню, первый раз сняли, спрашиваю журналиста: «А можете передачу на диск записать?» «Легко, – говорит, – завтра приходите на студию, оставлю диск на ваше имя… Внизу, у охранника спросите…» Прихожу, взял диск, вечером пошли с баушкой к сватам – у них можно диски глядеть. Родня подвалила, стол накрыли, сели, как путние, врубили диск… Я гляжу, ёкарный бабай, ничо не понимаю: где-я-то?.. Кажут девок полуголых, а меня нету… Галя, баушка моя, психанула: «Вот ты где снимаешься со своей голяшкой!..» – и убежала… От, Григорич, опозорился. Этот журналист, холера его побери, диски перепутал… Но потом меня и в Иркутске, и в Москве казали… рядом с Заволокиным, с Геннадием. Их же двое, Геннадий и Александр… на балалайке-то играет… Видел «Играй, гармонь!»?..
– Кого видел?! Участвовал, на заборе с дочкой сидел, когда в «Тальцах» «Играй, гармонь!» писали… Были в «Тальцах»?.. Музей под открытым небом… Ну, как едешь на Байкал…
– Да я, Григорич, в «Тальцах» на Масленицах играл…
– Да?.. И вот, значит… а я о ту пору дворничал в музее… и значит, прикатили Заволокины «Играй, гармонь!» писать… Лето, поляны в цветах, а я познакомился с Александром – брат Геннадия; и вот сидим мы в березнячке и, грешным делом, выпиваем, а тут Геннадий прибежал, такой шум поднял… он уж весь избегался, искричался, Александра искал… ну и, короче, разогнал нашу бражку…
Аполинарий Серафимович с почтением оглядел меня и сочувственно спросил:
– А допить-то дал?
– Ага, дал, догнал, да ещё поддал… Так что могу воспоминания писать. А что?! Помню, на Шукшинских чтениях… на Алтае было дело… мужик вышел на сцену и говорит: «Я с Василием Макарычем встречался с глазу на глаз…» «Ой, расскажите…» – всполошились люди. «Я, – говорит, – сижу в приёмной у второго секретаря Алтайского крайкома партии, и вдруг Шукшин выходит – в кожанке, в кирзачах и кепке, сердитый такой. Ну, я к нему: «Здравствуйте, Василий Макарыч…» А Шукшин мне: «Да пошёл-ка ты…» С тех пор, – мужик-то говорит, – не одобряю я творчество Шукшина…»
– Ладно, Григорич, соловья баснями не кормят, давай-ка еще по рюмочке. Своя, натуральная, на рябине выстоял…
Я поднял здравицу за русскую гармонь, и Аполинарий Серафимыч от умиления прослезился – не завыл, но в отуманенных глазах блеснули слезы.
– Веришь, Григорич, ничо не снится – ни водка, ни курево – одна гармонь. Снится мне гармонь и снится… И такие во сне переборы выдаю, сам диву даюсь, откуда чо берётся! И что интересно, вспоминаю днём и начинаю играть, как во сне играл… Так капитально вжариваю!.. Счас покажу…
Аполинарий Серафимович взял с комода гармонь, петушинно расписанную… листочки, цветочки, лепесточки и певчие птахи… присел, и-и-и!.. Горница вздрогнула, пошаталась, пошла в пляс, где цветочным венком сплелись «Подгорная» с «Камаринским мужиком» и «Цыганочкой». А гармонист играет, припевает:
Мине милка изменила —
Хохотал так хохотал:
Я такую-то медведицу
В малиннике, в осиннике,
В березнике видал!
Самовары закипели,
Девки замуж захотели,
А ребята не берут —
Девки рёвушком ревут!
Избу милкину закрою,
Баню запечатаю.
Никого не допущу —
Сам её засватаю!
Пока Аполинарий Серафимович «вжаривал» на гармошке, я вспоминал; помянулся мне именитый, мастеровитый живописец, праздно и тоскливо доживающий век, смоля трескучую «Приму», попивая горькую… в одиночестве либо с приятелями, коих случайным ветром заносило в мастерскую. «Анатолий, беру краски, кисти, а писать не могу, – плакался живописец. – Хоча есть, а мочи нету… А во сне пишу, как молодой… И такие пленэрные пейзажи, такие натюрморты рождаются!.. Просыпаюсь – пусто, не могу писать…» Аполинарию Серафимовичу повезло: просыпается, играет, как во сне.
Я оглядываю опрятную старомодную горницу: над кожаным диваном, облачённые в резные рамы, подмалёванные карточки гармониста и жены: Аполинарий Серафимович – снежная сорочка, чёрный пиджак и удавка на мужике, что седелка на корове; подле луноликая супруга – в берете и чёрном платье, с белым кружевным воротничком, похожим на изморозь; а над комодом картина, вышитая крестиком: Иван-царевич, обняв деву-красу, летит на Сером волке, а за окном зорево и смущённо рдеют гроздья рябины.
Аполинарий Серафимыч запыхался, выворачивая из гармони затейливые переборы, и, склонив голову, томно укрыв глаза, стал тихо играть мелодию за мелодией, а потом… гармошка навзрыд, и – песнь:
Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдёт, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым…
Похоже, Аполинарий Серафимович вдруг томительно ощутил увядание… седьмой десяток потёк… и в изнеможении сронил на меха сивый чуб, потом рукавом рубахи смахнул слезу.
– Ну, давай, Григорич, помянем Сергея. Наш брат, гармонист, любил по деревне хаживать с тальянкой…
Выпил рябиновки, тряхнул плечами, отпугивая кручину, и опять заиграл, сперва тихо, потом лихо, и горница набухла игривыми переборами. Потом еще и, закатывая глаза к потолку, пошёл частушить: