Джинсовый мужичок с ноготок прытко шарил Филю зверушечьи-юркими зеленоватыми глазками, что таились в тени низко опущенного козырька и манили к себе, как бездна искушает заглянуть в её смертельно опасную, чарующую глубь. «Выручай, земеля…» – напирал Головня, и студент сдался – заинтересовал парня блатной мужичок: можно про Головню такую байку сплести, в газете ахнут; да и сам, Филя, увы, несмотря на юные лета, был не дурак выпить, а коль шлея под хвост угодила, – а он в обед хлопнул стакашек вина «Листопада», – мог и загулять. Об одном студент печалился: не улетели бы в ненажорную глотку жалкие ошмётки стипендии, но Головня не дал одуматься: ухватив за локоть, настырно повлёк в ближайшую винополку. Панибратски хлопая Филю по плечу, лукаво подмигивая, Головня сунул под брючной ремень пару «мерзавчиков» – так он ласково величал четвертушки «Столичной», – и новоявленные бражники опустились в пивной погреб.
В сыром и мутном погребе, похожем на преисподнюю, пахло кислыми дрожжами, потом и прелью, сивушным перегаром и проквашенной рыбой. Гулом метались в каменной клетушке возбуждённые разговоры, отдаваясь эхом, словно в казённой бане. С гулом сплеталась тюремная песня – грязная, жестокая, хриплая, потом величаемая «шансон», коя отныне и, может, довеку будет носиться по пятам за горожанином, буравить уши, мутить души, воспевая блатной воровской лагерный мир, словно князь тьмы, воцарившийся в мире, решил обратить русских в лагерное быдло.
Когда случайные собутыльники Головня и Филя, опустились в пивную преисподнюю, там ревел магнитофон: урка, – косит, подлец, под урку, панты гнёт, – под жестокий гитарный бой, жестоко и хрипло, на манер одесских евреев – воров и биндюжников, пугал народишко: коли не будете слушать, я вам отрежу уши… Потом гнусавый уркаган пустил слезу:
Когда фонарики качаются ночные
И из ворот гулять выходит чёрный кот,
Я из пивной иду, я никого не жду
Я никого уже не в силах полюбить…
Сижу на нарах, как король на именинах,
И пачку «Севера» мечтаю получить…
А мне стучат в окно, а мне уж всё равно,
Уж никого я не сумею полюбить…
Бетонный пол жирно блестел; среди луж валялись раздавленные рыбьи головы, на коих поскальзывались разбухшие и осоловевшие от пива мужики. На их одутловатые, похожие на святочные хари, потные лица, что смутно проклёвывались из табачного чада, смотреть было мучительно и жалко: сиреневые щеки, мутные глаза и безвольно, как у рыб, выброшенных на песок, отпахнутые рты.
Видимо, подвальные завсегдатаи ничего подобного не замечали, с пиявичьей жадностью присасываясь к пивным кружкам, но у человека, не утерявшего образ Божий, случайно попавшего в сумрачный подвал, тошнота приступала к горлу, и казалось, пал в царство теней, где сбились в шайку отринутые Богом несчастные отвержи и творили мрачный пир. И случайный человек, житейски прибранный и ухоженный, брезгливо воротил нос от разбухших пивных бочек, как обзывал про себя тутошних стояльцев, или, сам измаянный грехами и грешными помыслами, не судил их, жалейник, но скорбел о загубленных душах.
Головня по-свойски здоровался с завсегдатаями пивного погребка, но, Филя приметил, иные мимолётно кивали и отворачивались, иные смотрели на Головню как на пустое место. Когда взяли по кружке пива, сушёной воблы и примостились на краю барной стойки, Головня из-под полы плеснул в пиво водочки и азартно потёр руки.
– Люблю «Ерша».
– Ерша? – подивился Филя.
– Пиво с водочкой…
– Кто пьёт водку, кто пьёт пиво, тот пособник Теля-Вива…
– Ишь, наблатыкался в университете… А то бывает «Северное сияние» – водка с шампанским. До печенки пробирает. А «Кровавая Мери» – водка с томатным соком. Пробовал?.. Угощу… Кайф, в натуре…
Изрядно хлебнув «Ерша», Головня достал пачку «Marlboro» – американские сигареты, которые, как и джинсы «Levis», о ту пору можно было добыть лишь у фарцовщиков; но, к потехе Фили, в блескучей пачке оказались не стильные сигареты, а «козьи ножки», скрученные из газетной бумаги, набитые базарным самосадом – в те годы высоко и неожиданно подскочили цены на табак.
– Угошайся, – закурив, Головня сунул открытую пачку Филе. – Уж не взыщи, чем богаты, тем и рады.
Филя, морщась, воротя лицо от вонючего дыма, помотал головой – сроду не курил и табачный дым не выносил.
– Умный парень, здоровье бережёшь. Кто не курит и не пьёт, тот здоровенький умрёт…
Головня не договорил; мужик, пьющий пиво за столиком, попросил:
– Головня, дай дёрнуть. Уши опухли…
– Коли уши пухнут, халяву-то не ищи, свой табак припасай… Да ладно, сейчас… – Головня раз за разом жадно затянулся и сунул окурок мужику. – Кури, дружок, я губы обжёг…
– Вот так они и жили: спали врозь, а дети были…
И начался блатной базар: Головня, топыря кургузые пальцы, весело и хитромудро плёл Филе прохиндейские байки, где причудливо сплеталась тюремная феня с деревенским говором. К сему Головня на ёрнический лад переиначивал и ходовые песенки; даже горькую фронтовую песню перекроил: «Хохлы сожгли родную хату… Куда теперь пойти буряту…» Похоже, тёртый, кручёный-верчёный мужичок разыгрывал сельского лопуха: когда Филя отворачивался, с откровенной усмешкой, лукаво смотрел ему в затылок, а чтобы не рассмеяться, коротко покашливал. При этом успевал приветственно махать знакомцам, мигать пивной торговке, щекастой, толстогубой девахе, дико накрашенной, повязанной кружевным передничком, некогда белым, ныне похожим на половую тряпку. Шалава, обозвал её Головня. Деваха, глаза навыкате, с голубой мутью, лишь раз удостоила его подмигивание брезгливым взглядом.