На диво глубокое, с меркнущими в октябрьской сини туманными берегами озеро дышало нагулянной за лето сытой плотью; в ясных прогалах среди прибрежной травы играла сорожка, плавилась поверху серебристыми табунами, пучила воду, и в охоте за ней били хвостами, взбурунивали сонную озорную гладь матерые окуни и свирепые щуки-травянки.
В те дальние годы озеро еще хоронилось от мнолюдья, пряталось в Божьей пазухе, где вольно и обнажённо плескалось, вымётывая на песчаные, каменистые и зыбистые берега шелковистые подводные травы, будто зеленоватые, сыро светящиеся, долгие космы водяных дев.
…День выдался тёплый, но не жаркий, и тихий-тихий. На краю сентября всё чаще и чаще задувал хиуз – по-зимнему пробирающий насквозь северный ветер, – косматил постаревшее в осени, гудящее по ночам озеро. А тут, на удивление, и умиленный погляд утихомирилось, притаилось в сизоватой дымке, и даже чайки – и те покрикивали вполголоса – баюкали задремавшие воды и со вздохами поминали отлетевшее к небу тепло, при этом летали без июльской суеты – плавными, печальными кругами и не орали ором, не гомонили, вырывая друг у друга пойманных чебаков, – насытились, остепенились и, построжав, собирались с духом, ладились в дальний перелёт.
Шальными кострами – красной, жёлтой, малиновой цветью – полыхал над озером таёжный дыбистый хребет, зеркально отражаясь в белёсой, будто омертвелой воде. И чудилось, там, в призрачной морской пучине, иной хребет светится в осеннем угасании нежнее и чище, и замерли над ним облака и скользят безголосые чайки.
…Из седого, усталого далека привиделся мне я – парнишка в лодке-плоскодонке, вкрадчиво скользящей по линялой, предсумеречной воде. Тихо, вкрадчиво гребёт парнишка вёслами и, замирая от неведомого, сокровенного счастья, любуется розовеющей, будто усыпанной лепестками иван-чая, закатной рябью, оглядывается на отмельную траву, где тянется за лодкой извилистый след.
Но вот уже чуть шает жаркими углями догорающий рыбачий костерок, и чернь укутала прибрежные тальники, но месяц бледным оком задумчиво взирает на парнишку, и в голубоватом свете взблёскивает, чешуится озёрная рябь.
Иногда парнишка вздымается с угретой травянной подстилки, тревожно оглядывает набухшие ночью кусты, потом – озеро, устало и одышливо вздыхающее в темноте, бормочущее в камышовых плёсах, откуда, не давая задремать рыбацкому азарту, дышит волнующий запах тины и преющей на отмели травы, слышны чавкающие всплески ночных рыбин, словно озёрный хозяйнушко, обряженный клочками мелкоечеистого невода, шлёпает ладонями по воде, шалит, пугает обмерших рыбаков.
Утренним туманом, незримо уплыло моё детство на отцовской плоскодонке; но, витая над озером, детство являлось в редкие минуты душевного покоя, и тогда разливалась перед застывшим взором не рассветная, а ночная обмершая вода, по которой скользила отцовская плоскодонка; и когда весла вздымались и замирали, к лодке кралась такая неземная тишь, что даже в моём детском разумении зрели думы покойные и печальные, отринутые от жизни к синеющим звёздам. Редея, вызванивала капель с весел; бормотала вода за кормой, выговаривая сокровенное и манящее…
После Покрова Богородицы – после мягких и влажных снегов, вкрадчиво застивших весь белый свет, утаивших тёмную, молчаливую деревню, – в ясную ночь Сосновское озеро вдруг замерзало. Ближе к Димитрию-рекоставу, когда голубоватый месяц сиротливо и знобко плавал в покойничье-белом сиянии, а звёзды, омертвелые листья, похрустывали от стужи и сине позванивали, – о такую пору озеро замирало. С вечера бушевало, полоща на ветру сивые космы, выло с пристоном, металось и билось в заиндевелый берег, царапая когтями деревянные мостки, а утром, на тихой заре – чудо. Лёд… Гребёнкой замерзали вдоль берега на мели вчерашние волны, махом, на измождённом взлёте вдруг обмирали тронутые ночными чарами, а дальше уже стелилась голубоватая гладь. Инеем светилась увядшая приозёрная ковыль, седина укрывала белёсую щетину построжавшей земли…
Ребятишки, едва опомнившись от влажного покровского снега, от садких и жарких снежков, счастливым воплем встречали очередное Божье чудо, смастерённое воеводой стуж. А чудо …на то оно и чудо… вершилось глухой ночью, заглазно от людей, исподтишка, и чтоб ушлый не узрел, с неба слетал такой сердитый мороз, что избы звенели и постанывали, а коровы в стайках теснее и теснее жались боками, а ребятишки, сомлев у печного тепла, и по нужде-то боялись высунуть нос, чтоб не оставить его на морозном подворье. Ночь же выстаивалась ясная-ясная, прозрачная, как слезинка; видимо, хоть и тайное дело, а несподручно Димитрию-рекоставу вершить Божье чудо впотьмах, вслепую.
Днём же, ближе к полудню, когда с неба веяла ленивая оттепель, горохом сыпала деревенская ребятня из чернеющих изб, катилась с яра на молоденький звончатый лёд, с которого полуденное тепло слизывало ночной иней и по которому теперь плавали жёлтые, зелёные, буроватые пятна, приливающие от воды, песчаного дна и подводной травы, от синего небушка и реденьких облачков, от ласково засиявшего солнышка. И уже гулял по-над озером, улетал в степь заливистый звон…
Чудо таилось и в ежегодном обращении озера …кажется, вчера купались, рыбачили… в ледяную степь; чудно было и от пугливого, счастливо кружащего голову ощущения, что, словно милостью Божией, бежишь, катишься по самой воде, – столь ещё тонок и прозрачен потрескивающий лёд.
В телогрейках нараспашку, в малахаях, сбитых на затылок или на ухо, из-под которых настырно топорщились припотевшие, заиндевелые чубчики, катались ребятишки на подошвах кирзовых сапог, катанок, подшитых сыромятной кожей; пихали со всей ошалевшей моченьки друг друга, тискали и, будто нечаянно, будто раскатившись, обнимали и вопили, смеялись от невыносимо распирающего счастья, пели и что-то потешное выплясывали на льду. Во рту пересыхало, сводило челюсти, и подкашивались ноги; и тогда, сморённые, валились в кучу-малу, смехом переборов мимолётный испуг, потому что лёд опасно трещал, прогибался, то жалобно, то осерчало звеня, пуская вокруг кучи-малы юркие змейки белых трещин.