Бывало, и проваливались, и купались в обжигающе стылой воде, потом, как мать ворчала, издыхали – маялись в беспамятном жару, но это случалось редко; озеро жалело ребят даже в их озорных играх… Люди, бывало, не жалели, а озеро… и за двадцать лет жизни в прибрежном селе Сосново-Озёрск на моей памяти утонул лишь один хворый парнишка, которого скорчила падучая прямо в воде. Царствие ему небесное… А вот сосновоозёрские мужики, коль шары вином зальют, что белого света не видят, день и ночь различить не могут, – вот эти, бывало, тонули и зимой, и летом. Случалось, под вечер, хмельные и ублажённые рыбаками на зимнем неводе – кули мороженых окуней и чебаков гремят в кузове, – с песнями и байками разгонят машину посреди озера да так впотьмах и угодят в полынью, глядя на ночь прихваченную нежным льдом и утаённую снежным куржаком и порошей. Бывало, грузовик с разгона далеко улетал под лёд, и редко… редко, кто выгребал к полынье… Но и это случалось не всякую зиму – озеро жило смирно и терпеливо.
На уклоне лет привиделся мне невзрачный, но крепкий паренёк – то ли я заправдашний, то ли воображённый, и синеокая светлая дева, а уж была она или приблазнилась в хмельном сне, бог уж весть… Отчалили ни свет ни заря, когда блекло и призрачно осветился лишь край неба вдоль окутанного ночным мраком, таёжного хребта, когда по озеру ещё плыл белый холодный туман. Затаённое село, некрутым коромыслом лежащее на покатых плечах озера, допивало предзоревые, сладкие одонья сна, но уже перемыкивались коровы, выгоняемые хозяйками в поскотину, пёстро и разноголосо славили зарю прибрежные петухи и лениво побрёхивали разбуженные ими дворовые псы.
Узкодонная вертлявая кедровая лодчонка ходко катила по всклоченной туманом воде, мягко и нешумно пластала её игриво задранным носом, и за осаженной кормой при всяком загрёбе вёсел сыто бурчал обтекающий лодку поток. Парень грёб от души, далеко отмахивая весла, а потом, упираясь босыми ступнями в дугу, вытягивался вдоль лодки и по-кошачьи жмурился, посматривая на девушку, укутанную в линялый, с потухшими медными пуговками, морской китель, дремлющую в корме; и когда девушка вроде засыпала, убаюканная сладко воркующей течью, вздымал над ней мокрые весла, и в голые колени впивались острые стылые капли; девушка зябко передёргивала плечами и, ойкнув, подбирала ноги под себя, кутала их полами кителя, а потом, пригревшись, млело глядя сквозь напущенные на глаза белёсые ресницы, с ленивой хитрецой улыбалась и, погрозив остреньким кулачком, снова качалась в озёрной дрёме; но всем чутко молодым телом ощущала рывки и скольжение лодки, похожие на тихое падение и затяжной взлёт – словно парила, кружилась в сизом поднебесье; и, похоже, любовью теснилось ее сердце, хотелось отпахнуть руки-крылья и лететь над синеватой утренней землёй.
Ещё с деревенского берега, когда спихивали лодку на воду, остроокий парень высмотрел на краю озера под Черемошником бело-пёстрый чаячий клубок, а чайка зря не слетится ватагой, – и сразу же, пробираемый суетливой рыбацкой тряской, лихо погнал резвую узкодонку прямо на чаек. А чаячий ворох, чем ближе к нему подплывали, рос и рос, пока не заслонил собой небо, отчего казалось, что небесная синева расплёскивается белопенистыми волнами-бурунами. Плакали немазаные железные уключины и похоже драли глотки оголодавшие за ночь, ошалевшие чайки, спутанные в мельтешащий ворох. Бесшумно подняв весла, – длинные капли замирающе опадали в воду, – вкатили в чаячий базар; так же тихо, боясь спугнуть рыбу, опустили бархак – камень, заменяющий якорь, и тряскими пальцами размотали жилку на удочках… Томная рябь, исподволь суля фарт, с перещёлком чмокала в борта… Девушка ещё не успела верно настроить глубь, как тут же выдернула первого заполошного окуня, потом другого, третьего… и скоро в лодочных отсеках, яро расплёскивая воду хвостами, обрызгивая рыбаков, запохаживала рыба.
…Они и не приметили, что взошло солнце и растаяло в маревном небе, что рассеялась сытая чайка и давно уж проснулось село: с залитых белым зноем, по-степному широких улиц прилетал на озеро гуд машин, отчаянный стрекот мотоциклов и заливистый пустолай дворовых псов; крикливая бабонька грозила своему чаду: мол, не лезь в озеро, а ежли утонешь, то лучше домой не приходи – выпорю; и, перекрывая гуд, рокот, лязг, ор, что есть моченьки надсаживался репродуктор над деревенским клубом: «…сладку ягоду ели вместе, горьку ягоду я одна…»; но, долетая до лодки, на край озера, крики, звяки и бряки, жухли, увядали и, глухо слившись, касались слуха лишь как эхо суетливого света; здесь же вокруг лодки миражил райский покой.
Солнце забралось выше, скопило и дохнуло из себя белёсый зной; рыба тут же, махнув хвостом на мудрёные наживки, отошла к берегу, грелась на солнышке, лениво поигрывая в зеленоватом мелководье, лакомясь мошкой, заносимой случайным ветерком, опадающей, словно манна небесная. Парень втянул в лодку якорь и погрёб под Черемошник – близкий от них берег, выше желтеющей песчаной осыпи взъерошенный густым боярышником; заплыли за околобережную траву, лежащую на воде блескуче бурыми, долгими листьями, среди которых белели кувшинки – купавы, купавушки – по-здешнему; и за травой, выгнутой вдоль берега заплатной дорожкой, решили искупаться.
Девушка, отмахнув руки, колышисто взошла на горделиво вздёрнутый нос лодки, сложила ладошки, словно для молитвы, прижала к лицу и замерла; сразу не набравшись духа, огляделась да и, залюбовавшись сонным покоем белого озера, опустила руки. Парень дивился, какая у неё ладная стать, словно из тёплого буроватого древа вырезана тонко и нежно; любоваться бы и, упаси бог, позариться. Спиной почуяв щекотящее тепло удивлённого взгляда, девушка обернулась, из-под нависших крылом волос смущённо и благодарно улыбнулась… нос лодки присел, потом взметнулся к небу, и охнула в зелёной истоме вода… Мимолётный, странно волнующий, пристальный погляд, девье лицо в паутине волос, в блуждающих отсветах озера, навсегда остыв в памяти, весь оставшийся век будут являться и бередить уставшую, дремлющую душу.