Степенный зажиточный мужик ведает от святых отцов: в окно подать – Богу дать, а скупому человеку Господь убавит веку. Вот и вырешил: на Святой Пасхальной седмице тряхнуть мощной, авось не убудет. Да и всё может случиться: и богатый к бедному стучится. Бывало, иной нажил махом – ушло прахом.
Потчует богатый мужик голь перекатную – прошаков деревенских, христославов; стол и не ломится от разносолов, да и не скуден ествой. Мог бы, что не мило – клади попу в кадило, но стыдно в святые дни потчевать крохами, что кухарка смела со стола. Хотелось поначалу смехом приветить: «Конь бежит, копыта стёрлися, а мы не ждали вас, а вы припёрлися…», но мужик воздержался от суесловия, поясно поклонился нищебродам. Помнил, батюшка во храме пел о милостыне, покрывающей грехи…
Умилённо и сурово помолясь, истово перекрестясь, хозяин и христославы, усаживаются за столы дубовые, за скатерти браные, где яства сахарные, питья медвяные. По закуске и стол – престол.
– Не взыщите, братья, чем богаты, тем и рады. Третий год недород… – Хозяин, сидящий рядом со степенной хозяйкой, смущённо краснеет, а дошлый прошак ухмыляется в реденькую бороду: де упаси бог тебе жить, как прибедняешься. Раньше был Ваньча, теперичи Иван.
Искоса, словно волк на теля, поглядывает мужик на едоков и думает огрузлую, неповоротливую, воловью думу: «Браво живут, ни кола, ни двора, ни скотинёшки, ни ребятёшки; небесами облачаются, алыми зорями подпоясываются, белыми звёздами застегиваются… Ни забот, ни хлопот».
Опять хотелось горько посмеяться над христорадниками: «Что вы всё едите, так не посидите?.. Кушайте, дорогие гостеньки…» А потом добавить: «Вы масло-то мажьте на хлеб…» Прошаки по-птичьи мелко закивают головами: «Мажем, мажем, кормилец…» И тогда он, хозяин, усмехнётся в дремучую бороду: «Кого же вы мажете?! Ломтями кладёте…»
Прошаки, сутулясь под тяжким взглядом, тихо и пугливо хлебают бараний кулеш, мажут коровье масло на ломти белого хлеба. Чавкают голыми ртами, трут голыми дёснами хлебушек, а про себя, поди, ворчат: корёная ества поперек горла топорщится…
Мужик, с утра разговелся, щедро насытил утробу и молитовку деревенскую прошептал: «Слава Те, Господи, Бог напитал, никто не видал, а кто видел, тот не обидел»; и, уже сытый, косится мужик на христославов-христорадников, на еству и вздыхает про себя: «Горбом все добыл, в поте лица да в мозолях, а эти… – насмешливо оглядывает едоков, – лодыри, до пролежней кирпичи протирали на печи да тяжельше ложки ничего не подымали. Разве что христославить под окном мастаки…» Но вдруг вспомнил отца, что дожил век в стуже и нуже, весело утешаясь: «Богачи едят калачи, да не спят, ни в день, ни в ночи; бедняк чего ни хлебнёт, да и заснёт, ибо мошна пуста и душа чиста».
Сын, сам горбатясь от темна до темна, нанимая батраков на хлеба и покосы, зажил богато, веря: тот мудрён, у кого карман ядрён. Но слышал он, трудяга, крот земляной, яко рече Господь: «Птички Божии не жнут, не сеют…», но не может вместить в мужичью душу Божественные глаголы: да ежли все людишки обратятся в птах Божиих и перестанут пахать да сеять, вымрут же?..» Поминается евангелийская Марфа, что «приняла Его в дом свой» и «заботилась о большом угощении», а сестра её Мария – нет бы подсобить – «села у ног Иисуса и слушала Слово Его». И когда Марфа посетовала: «сестра моя одну меня оставила служить? Скажи ей, чтобы помогла мне», Иисус сказал в ответ: «Марфа, Марфа! Ты заботишься и суетишься о многом; а одно только нужно: Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у ней». Вот и мужик деревенский навроде Марфы… но и хлопотливая, заботливая Марфа, обрела святость, как и молитвенная сестра Мария.
До святой Марфы мужику, что до небес синих, но охота вместить, и он усерднее угощает прошаков. Поснедав, нищеброды-христославы помолились, перекрестились, благодаря Бога, что нынь борода не пуста, затем поясно поклонились хозяину, коснувшись дланями матери-сырой земли, и в голос:
– Благодарствуем, кормилец. Милость Божия, Покров Богородицы, молитвы святых тебе, добрая душа, и всей родове твоей…
Мужик смутился, покраснел от стыда и невольно отмахнулся от поклона:
– Не за что… Вам поклон, что снизошли, добрые люди… Помолитесь за мою душу грешную…
И вдруг мужику стало легко и светло на душе, словно слетели с горба долгие крестьянские лета, и он, отроче младо, умилённо обмер в березняке: вечор темнел посреди серого предснежного неба, а ныне – в белоснежном покровце, средь небесной голубизны, осиянной нежарким, ласковым солнышком.
Бывший колхозный агроном, ныне зажиточный и работящий деревенский мужик, толковал мне в рождественском застолье: «На сон грядущий, Тоха, книги читаю, да… О русских!.. В библиотеке-то шаром покати, в городе заказываю… Чита-аю, паря… Телевизор не гляжу – брехня собачья. А книги читаю… и даже божественные. Я ведь, Тоха, крещёный, меня мамка исподтишка крестила при Никите Хрущёве. Да… И вычитал я, Толя, что на весь мир лишь один народ-богоносец – русский, прочие блудят во тьме кромешной. Во как… Может, паря, богоносец был, да сплыл… Какой там богоносец, когда в деревне сплошь и рядом – пьянь да рвань! А уж лодыри-и, каких белый свет не видал! В пень колотят – день проводят… И живут… без поста, без креста. А тоже, паря, русские… Ага… Но, паря, интересно рассуждают: водку хлещешь, до нитки пропиваешься, в канаве валяешься, – русский, пашешь от темна до темна – жид, под себя гребёшь. Вот и пойми: русский – он пахарь по натуре или пьянчуга горький?.. Хотя… лодырь да пьянчуга Русскую империю сроду бы не выстроил. Весь мир перед Русью шею гнул. Да-а… Но, видно, выдохлись мы, паря. Испокон веку мужика власть ломала через колено, и, похоже, доломала. Хана, однако… А может, одыбаем, как ты думаешь?..»