Железобетонный нахрапистый век начал было хоронить избы, деревянные дома, терема и хоромы, и приступила скорбная пора, когда из душ новоявленных мастеров повыветрилось чувство природной красы, а из рук древодельцев вместе с топором уже выпадало былое мастерство. И уж потянулись к погосту обветшалые срубы – вещие избы, чудные дома, дивные терема и хоромы, украшенные потайной, обережной резьбой, но, слава богу, зажиточный народец из бетона и кирпича поманило в деревянные дома, неразлучные с матерью сырой землёй, и стало возрождаться плотницкое ремесло, а с ним и русское древодельческое искусство домового орнамента, даря крепким избовладельцам утеху взору и оберег душе.
Подле русской сибирской избы явственно чуешь сухой белёсый, протяжный и распевный лад крестьянских будней: вот заголосил бывалый петух, ревниво подхватился молодой, задорный, и, разбуженный певнями зоревый свет с виноватой поспешностью стирает с морщинистых венцов ночную хмурь, увеселяет сруб золотистым теплом; вот в стайке глухо взмыкнула корова, ей подтянула соседская, потом вдоль улицы поплыла рассветная песнь пастушеского рожка; а вот щекастая, розовая со сна, дородная молодуха опустилась по лесенке из сеновала и, смущённо оправляя сарафан и выбирая из волос приставшие сухие былки, счастливо улыбается ночному, любуется утренней синевой, потом, схватив ведра и коромысло, раскачисто плывёт к реке, над которой стелется молочный туман; а вот, напоивши коня, вздымается с яра крутоплечий мужик, при виде молодухи замирает в седле, но не зарясь греховно на бабье обилие, но дивясь чадородной мощи, что сродни хлебородной матушке-земле. И, осенив себя крестным знамением, воскликнет мужик: «Господи, Иисусе Христе, столь благолепны и обильны земля Твоя и люди Твоя… И жить бы нам в ладу и любви, и славить Тебя денно и нощно…»
Но нет, глухо и сонно в музейной деревне, как на погосте, и тишина сия на весь её оставшийся праздный век; деревня – загляденье, да лишь на погляденье, не на жительство.
И как было утешительно, отрадно, что на Святую Троицу «сибирская деревня» – музей деревянного зодчества «Тальцы», что на сорок седьмом километре Байкальского тракта, – ожила не крикливо-яркими, пугающими «деревню» и окольный березняк, гремящими куртками туристов и чужеземной речью, – нет, избы и подворья ожили вдруг словно взаправду, хотя и не буднично, а празднично.
…Из утреннего тумана выплывает деревянная церковь, и зоревый свет падает на купола, и золочёные кресты сияют в синем поднебесье; звенят заливисто колокола, славословя Святую Троицу. В тёплом и ласковом свете церковная паперть; из храма ликующей цветастой рекой плывёт крестный ход; впереди батюшка с крестом и притч с иконами, поющие:
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…
Вначале подворья замерли, благоговейно и осветлённо вслушиваясь в молитвенное песнопение, – молебен и крестный ход, – безгласно вторя праздничному тропарю: «Благословен еси, Христе Боже наш, Иже премудры ловцы явлей, низпослав им Духа Святого и теми уловлей, вселенную. Человеколюбче, слава Тебе». Крестный ход, обойдя деревню, стекает к Ангаре, чтобы освятить её светлые воды.
Но вот утих молебен, вознёсся к отцветающим июньским небесам, и выплыла, словно из славянской стари, наша разнаряженная красными лентами кумушка, берёза-берегиня, без коей Русь, святая и берестяная, Троицу не праздновала. А уж на краю «деревни» залилась гармошка, заиграла для зачина неторопко и распевно, пробуя голос, потом в заливистые переборы вплелась старинная русская песня, которая – даже если с ходу и не разобрал слова – тревожит, бередит сердце предчувствием чего-то неведомого, но до дрожи родного, счастливого, словно после долгой и опасной разлуки увидел отчий дом, мать, отца, сестёр и братьев, по коим изболелось сердце. И вот уже по улице, осиянной нежарким утренним солнышком, под переборы, переливы гармошки прошли в русских платьях те, кто знал и помнил такую деревню вживе, любил её и в добром благе, и в горьком лихолетье, кто дотягивал свой век по сибирским деревушкам. Шли наши старые матери и бабушки…
Таинственны и причудливы славянские праздники, когда, радея в Радуницу, вопленицы от молитвы, плача и причети по усопшим, вдруг с небес опускались наземь и зачинали воспевания земного плодородия и бабьего чадородия под буйные, как вешнее половодье, птичьи пляски, когда очистительно горюнилась, страдала и возносила молитвы ко Христу, а потом живительно ликовала, веселилась русская душа, всякий раз вновь обреталась, крепла, чтобы вновь и вновь дивить мир неразгаданной силой и красой, закрепшей в терпении, любви и мольбе.
В деревне Троица – и посреди чистого двора берёза, украшенная бумажными цветами и лентами. На амбарном приступке сидят три парня, самый кучерявый играет на гармони. Две деревенские девушки с венками на гладко зачёсанных волосах красуются возле берёзы, уряженной жёлтыми, синими, алыми цветами, помахивают берёзовыми ветками и поют семицко-троицкую песню. А народ – окрестные жители, – ино и хлопают в ладоши, похваливая доморощенных артистов. Девушки поют, обходя берёзу-наряжёну:
Во поле берёзонька стояла,
Во поле кудрявая стояла,
Ах, люли, люли, стояла,
Ах, люли, люли, стояла.
Алыми цветами расцветала,
Ах, люли, люли, расцветала.
Некому берёзу заломати,
Некому кудряву защипати,
Люли, люли, защипати.
Девушки трижды обходят наряжёну; являются парни, и курчавый лихо играет на гармони.
Пойду в лес, погуляю.
Белую берёзу заломаю,
Люли, люли, заломаю.
Я, млада девица, загуляла,
Белую берёзу заломала,
Люли, люли, заломала.
Выломлю я два пруточка,
Сделаю я два гудочка,
Ах, люли, люли, два гудочка.
И четвертную балалайку,
И четвертную балалайку,
Люли, люли, балалайку.