Се утробный, плотский интерес, к закату века вытеснивший иной… Помню, затеяли мы с поэтом Махно литературный вечер, посвящённый творчеству Валентина Распутина, и в зале вальяжно посиживали сытые, холеные студентки университета экономики и права. Впрочем, сытыми, холёными, вальяжными померещились мне девы из досады… Услыхав, что вечер без великого писателя, девы скуксились, кисло скривили знойно-крашеные губы. Махно, прежде чем молвить о Распутине, развенчал тогдашнюю поп-звезду Пухачёву.
– Если бы у Пушкина в няньках жила не крестьянка Арина Родионовна, а Пухачёва бесноватая, то из Пушкина вырос бы Дантес…» – заверил поэт, и публика загудела паучьим семейством; дерзкие девицы кинулись оборонять звезду, да Махно …воистину потомок батьки Махно, деревенского заступника… Махно сурово гаркнул:
– Пусть выйдет на сцену, кто защищает Пухачёву!..» – И голоса уныло завяли, словно чахлые цветочки в заплесневелом горшочке.
Я же толковал о библейской нравственности распутинского творчества, и на исходе беседы обратился к публике: мол, есть вопросы?.. Натужная тишина, про кою говорят: дескать, иудей родился… Затем напомаженная, разряженная в пух и прах экономическая девица откровенно спросила:
– Вы классно говорили о нравственности Валентина Распутина, а вот интересно: у него есть любовница?..
Я опешил …нравственность, любовница… но потом очнулся, и, коль сроду не лазил в карман за словом, то и отбрил девицу:
– Про любовниц не ведаю, но попробуйте: девица вы здоровая, и чем леший не шутит…
Думаю о музейно-ротозейном любопытстве, и отчего-то поминаю выставку доморощенных ивангардистов и абрамгардистов. Занесло дурным ветром в частную картинную галерею; вижу, пёстрый народец густо роится, – потёртая, потрёпанная молодь, крашеные старушонки, джинсовые старичонки… За полвека вдосталь нагляделся на чудищ родных и заморских, а нынче потешил долговязый, патлатый, прыщавый малый, который, словно огородное чучело, обрядился в бренчащие вериги из пивных заморских банок. Шастает по залу ходячее «произведение» и бренчит, бренчит, бренчит…
– Это что, тоже искусство? – спросил я бренчащего, тыкая пальцем в банки.
Бренчащий, кажется, ведал, что я деревенский писатель, и, звякнув банками, сладил умное лицо:
– Инсталляция – искусство… Искусство, как у Распутина, но у Распутина – деревенский реализм, у меня – городской конструктивизм. Искусство не топчется на месте, искусство движется…
И двинулся по залу, бренча банками, а я подумал: «Нанять бы чучелом на дачу, ворон пугать, а то уж которую зиму облепиху объедают и кусты ломают».
2001 год
Люблю твою, Россия, старину,
Твои огни, погосты и молитвы,
Люблю твои избушки и цветы,
И небеса, горящие от зноя,
И шёпот ив у омутной воды
Люблю навек, до вечного покоя…Николай Рубцов
Не ветшая в насмешку над мёртводушным и душным, бетонно стылым жильём, могучие избы-вековухи мудро и покойно, с погостовой отрешённостью от жизни, красуются на ангарском яру, вросши в берег закаменевшими, лиственничными корнями, словно и не рубили их русские мужики, а избы взросли из земной тверди и заматерели, как взрастают и матереют кряжистые лиственницы, уплывающие в поднебесье, солноликие сосны.
Русская изба – дом, терем, хоромы, словно древняя славянская ладья, выплыла из тьмы веков, из эпохи скифов-земледельцев, и на Русском Севере да в Сибирской Руси обрела вершинное творческое воплощение. Русский мужик-древоделец, срубив дом-пятистенок из сосняка, что до звона выстоялся на корню, уложив в нижние венцы лиственничные кряжи, умудрив кружевной лепотой, гадал не о том лишь, что в трудах и молитвах ладно, угревно и чадородно заживут домочадцы в избе, но и небесной блажью cладко томил сердце: продюжит изба два века, и добрым, молитвенным словом помянут внуки и правнуки его, строителя хоромины, и легче, отраднее будет на небесах его крестьянской древодельной душе, грешной, но согретой родовой, братчинной и сестринской любовью во Христе.
Рубилась изба топором – отчего и сруб, поскольку в отличие от пилы, рвущей дерево на торцах, раскрывающей древесные поры, где копится сырость и гниль, топор заглаживает, утаивает поры, и венцы не страшатся сеногнойных дождей и грибной прели – два века простоят.
Крестьянская изба сроду не перечила лесам и степным увалам, рекам и озёрам, но любовно прилаживаясь, сливаясь с окрестной природой, вершила её красу и волю. Обряженная потаёнными резными карнизами, причелинами, «полотенцами», коньком на охлупене, в коих замерли навечно древние заклинательные знаки-обереги (кресты, знаки солнца, земли, вод земных и небесных), – русская, славянская изба являла собой и образ Вселенной, образ Творения Божьего.
В красивой избе – полагали древодельцы – и жизнь родовы сладится красивая, и чада нарожаются бравые, удалые, древодельные искусники, для чего, подражая окрестной природе, украшали избу затейливой пропильной и рельефной резьбой. Резные кружева радовали, тешили душу домочадцев щедро украшенной избы, а магическими знаками-оберегами, по древнерусским поверьям, ещё и оберегали душу от нечистой силы. Канули в православную вечность языческие суеверия, но выжила краса, воспевшая мощь природы и человечий образ – недаром изба и очеловечивалась: передняя часть – лик, окошки – очи, узоры над окнами – брови, резные «полотенца» по венцам – ланиты, фронтон – чело.
Зажиточные крестьяне и мещане, а уж тем паче томские, иркутские купцы – радетели городского и посадского благолепия – старались пышнее, искуснее украсить свои хоромины и, случалось, за «кружевное платье» платили древодельцам те же деньги, что и плотникам за возведение сруба. «Кружевной песнью» величал русскую домовую резьбу поэт Сергей Есенин: «Орнамент – это музыка <…> никто так прекрасно не слился с ним, вкладывая в него всю жизнь, все сердце и разум, как наша древняя Русь».