Было бы, наверно, ещё скорбнее, ещё больнее за певучую Русь, если бы старушки, как принято на Троицу, пошли носить по музейной «деревне» обряженную лентами, платками и цветами кумушку-берёзку, какую в досельное время носили лишь девицы на выданье, славные своей красой и чистотой. И было бы смешно и даже грешно, если бы те же старушки наплели венков ромашковых и стали кидать их в Ангару, загадывая о мил-дружке и припевая:
Размолоденький молодчик молодой,
Моему-то сердцу друг-приятель дорогой,
Ты не стой, парень, не скучайся надо мной,
Будет времечко, нагуляемся с тобой…
Случилось то на закате века прошлого, когда с дивлением и горечью взирал я на старушек, поющих и пляшущих в ряженой «деревне», а вскоре, словно учуя мою скорбь, явились и запели, заиграли русское, по-русски молодые, ясно красивые ребята и девчата из хоров народных, и затеплилась робкая надежда: падши с мертвеющих губ, исконное песенное слово не укроется в домовине подле покоенок, не укрылит навечно к синим русским небесам, но оживёт, взыграет на младых устах, и русские, Бог даст, не канут в злую Лету.
Россия, как земная родина, в сочинениях русских писателей прошлых веков сливалась с деревней, даже если сочинители и жили вдали от крестьянского мира, в холодных и суетных, порочно-чопорных столицах, даже если и сословно-то были далеки от сельского жителя. Думы о Родине – смекай, о русской деревне – с идиллическим любованием и святочным ликованием, с тихой печалью, сердечной скорбью и состраданием порождали величавые, сокровенные вирши, подобные «Родине» Михаила Лермонтова. Вот ведь не из крестьян, из столбовых дворян, порченных на французский лад, а душа-то русская сумела, пропела здравицу мужичьему подворью:
Люблю дымок спалённой жнивы,
В степи ночующий обоз
И на холме средь жёлтой нивы
Чету белеющих берёз.
С отрадой, многим незнакомой,
Я вижу полное гумно,
Избу, покрытую соломой,
С резными ставнями окно;
И в праздник, вечером росистым,
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков.
Чует моё сердце, провидит сквозь мегаполисный чад и смрад, сквозь одичавшие сельские поля и обредевшие леса – промыслом Божиим, мужичьим отрадным и надсадным трудом, бабьим великотерпением оживет русское село со златоглавыми церквами, пасхальными звонами, солноликими избами, дородными амбарами, хлебородными нивами, покосными заимками, с земною и небесной песней.
2000 год
Едва стаял снег, на солнопёках стеснительно, робко пробилась младенческая травка, набухли почки, березняки потянулись голубоватым маревом, и гужом повалил народ из каменной духоты на степную и таёжную волю, на речные излучины и перекаты, на озорные озёрные плёсы, на летние заимки и дачи, что вот-вот проснулись от зимней спячки. Манит матерь сыра земля – дивное Творение Божие… Закурились дымки на усадебках, поплыл горьковатый запашок горелого листа, мурашами забегали дачники меж грядок, парников и теплиц, подкармливая землю перегноем и навозом. Для пожилых дачников с их христорадной пенсишкой картошка-моркошка и всякий овощ – ладное подспорье, с голоду не пропадёшь.
Топаю мимо дачных гнёзд, любуюсь: налепили, нагородили терема, кто во что горазд. Навстречу мелкий рогатый скот… Козёл понравился, хотя и норовил на рога поддеть, – маленький, удаленький, а за его рогами робкая коза стоит; верно в народе говорено: «За добрым козлом, как за каменной стеной»; а то и похлеще: «За козла завалюсь, никого не боюсь».
Вижу диво: по лесному дачному проулку тихо шуршит лаково блестящая, похожая на майского навозного жука, заморская легковуха: «мерседес», поди, – прикидываю я, а коль сроду не держал в руках баранку, все иномарки для меня на одну заморскую личину. Крышка багажника открыта, а в багажнике… навоз. Я, вечно мотаясь в садоводство на электричке, дивлюсь: имеющий эдакий лимузин, мог бы запросто купить той же картошки, моркошки, тех же цветов садовых, ан нет, самому охота сеять, в земле ковыряться, коль навозом запас.
Вспомнилась байка, что вызрела в моей башке… Дачный мужик вырыл яму, уложил навоз, засыпал; а дня через два-три жена прикатила на дачу и громко вопрошает: «Ты чего, Иван, закопал на огороде?..» «Золото…» – громко отвечает Иван. А мимо шёл лихой, услышал, присмотрел огородный закуток, где мужик зарыл золото, и когда Иван и семейство отчалили в городишко, впотёмках забрался, стал рыть и вырыл… навоз… Сматерился, поди, плюнул в яму и закидал… А мужик на другое лето землю удобрил …добро же… посеял картошку, моркошку и прочую овощь, по осени вывез на базар и вернулся… с золотом.
Мужиков, что чистили нужники, не случайно же величали золоторями… О, помянулась байка и про золотаря… В середине прошлого века в Алдане, северном городке золотодобытчиков …во, опять золото… жил орусевший китаец с русской бабой; и китаец, трудяга, выращивал овощи, что на Севере шли вровень с золотом, и спасли от цинги уйму народа. А коль скота народец не держал, коль и навоза нима, китаец, живущий в избушке посреди частных домов, по договорённости ставил в нужниках железные кадушки с ушами. За уши китаец вытягивал кадушки, на самодельной тележке отвозил их на огород, и тем благоуханным золотцем поливал грядки. Все хозяева охотно доверили китайцу нужники – не чистить же саморучно, и лишь один отказался: мол, самим сгодится. А куда сгодится, не ведал, ежели жил в двухквартирном бараке и даже картошку не сеял. Поучительный случай я не выдумал, вспомнил из детских лет, – один год жил я в Алдане; старший брат Гриня забрал из деревни на откорм и воспитание.