И вот началась война, батя трижды сушил сухари, на фронт собирался, и трижды его как незаменимого мастера оставляли на брони – мастер незаменимый, дескать, мы без тебя, Серафим, как без рук. А завод же работал для фронта… Вот так отец всю войну на заводе и пахал.
Ну, кончилась клятая война, стали мужики с войны возвращаться. Кто целый, а кто раненый, контуженый, кривой, слепой… Приходят, в каждом доме светлый праздничек: поют и плачут… Гуля-ает народ. Но гуляли не по-нынешни… Ныне же как?! Напьются, аж из ушей хлещет, и пошли куролесить… А раньше за столами сидели чинно, выпивали, конечно, но не до упаду же. А уж напоются, напляшутся от души… И приносили мужики с войны трофейные аккордеоны, немецкие баяны, а иные и гармошки… русские. И вот, значит, гуляют на встречинах, играют кто на чем горазд, а потом, ясно дело, подопьют и спать. А мне тогда уже девять лет было… И вот как мужики стихнут, возьму я гармошку и пробую играть. Пошто-то именно гармошку полюбил. Вот не баян же, не аккордеон. И так мне понравилось играть, что, бывало, гармошку не могли отобрать. Веришь, Григорич… Плачу, дескать, не отдам, мол. Под кроватью прятался с гармошкой, веришь. Клюкой выгребали. Вот до чего меня гармошка завлекла!
Ну, стал брать у мужиков гармошку, песни разучивать. Мама моя – певня, бывало, посуду моет и поёт, а я следом играю. Вроде подыгрываю. В школе всё больше пионерские песни разучивали, а я велел маме петь взаправдашние – русские народные. Она поёт, я за ней мелодию на слух подбираю. Я же слухач…
Потом отца послали в Красноярск, повышался на прораба. А мать без него пошла проверять облигации и посулила: «Ну, еслив ты, сыночек, счастливый и я выиграю двести рублей – купим тебе гармонь. Будешь играть…» И выиграла… Видно, судьба моя такая… смалу с гармошкой жить. А потом это… У меня были брюки коричневые, суконные – отцовский подарок. Дак мы купили у цыган гармошку и отдали за гармошку двести рублей и брюки в придачу. Гармошка старая была, деревянная вообще, не играла, а ворчала. Но что делать, на цыганской стал играть. А скоро и отец приехал с повышения; ну, я как врезал, отец аж глаза вытаращил: уезжал – ещё ничем ничо, а тут махом, моментально стал играть. Он цыганскую гармошку убирает и покупает мне другую, получше. А тот цыган, который нам гармошку продал, тоже был гармонист, и вот послушал-послушал меня и говорит маме: «Тётя Валя, у вас сын капитально будет играть…»
И как в воду глядел… И что интересно, никто же не учил – у нас в родне никто сроду не играл, а у меня с ходу пошло, как будто так и надо. Стали меня, парнишку, на вечера, на танцы приглашать, чтоб на гармошке играл… А тогда строго было. Учителя давай ругаться: дескать, сам пионер и отец – коммунист, а ты на танцах играешь. Пришлось убавить прыть.
Правда, я не всё же на танцах играл и в постановках… «Алеко» Пушкина знаешь? Про цыган?.. Я в «Алеко» с гармонью выходил. Да… И на концертах играл… Помню, одна девушка меня шибко любила, я ей в клубе играл, она пела… Эх, «прощай, Антонина Петровна, неспетая песня моя…» Девушку Тоня звали…
– Когда мы кочевали из Якутии, друзья плакали, со слезами провожали, жалко было терять такого гармониста. А я уж большенький был, пятнадцатый год шёл. Ну-у, и я им, Григорич, такую отвальную, такую прощальную сыграл, что и мужики слёзы утирали. Да-а… Сперва на берегу Лены, потом в лодке. Пароход далеко от берега заякорился – пристани не было, а ближе к берегу мелководье; и вот плывём мы с семьёй на лодке, и я играю. Кругом белая ночь – светлынь, красота… Потом уж на палубе как врезал «саратовские переборы» – все попадали. А дружки на берегу из ружей палят, прощаются со мной. А у меня там осталась первая любовь, такая, Григорич, сильнейшая девчонка. На берегу стоит, плачет… У меня у самого слёзы бегут. Но играю для девчонки, терзаю гармонь. Тут вышел капитан и говорит: «Прекратите играть на гармошке, люди отдыхают…» Всё, отец мой завязал гармошку в узел, и пошли мы в корму ночлег искать. А там – крыша, чтоб дождь не капал, а стенок нету; река кругом – холодно, сыро, ветер. Но плывём…
А на пароходе зэки возвращались с отсидки, целая банда, Григорич. А ихний главарь …пахан вроде… ночью-то слыхал, как я на палубе «Саратовские переборы» выдавал, а он сам из Саратова. И утром давай искать: «Кто же играл так здорово?» Все его боятся, никто на меня не кажет, мало ли что у того на уме, варнак же. Но один мужик продал, указал на меня: «Вот этот пацан играл». И этот главарь так, Григорич, культурненько обошёлся с папой, с мамой – нашёл нам в общей каюте двухъярусное место, хоть и третий класс, а все не палуба. А потом маме – шоколадку, бате – бутылку. «Вот за вашего сына. И я его заберу на время. А вы не волнуйтесь, не волнуйтесь, ни один волос у парнишки с головы не упадёт. Он будет мне играть на пароходе. Будет ходить со мной. Всё будет в порядке. И вас никто не тронет. А сына я у вас забираю… на время». Они поверили, мать и отец… Ну что, беру я гармонь и пошёл. И веришь, Григорич, восемь суток плыли мы с Якутии до Усть-Кута, восемь суток я играл для зэков. Чётко!.. И стал я с этими бывшими зэками ходить в ресторан, а ресторан, Григорич, сильнейший. А в ресторане – пианино, а я его сроду в глаза не видел, а тут даже маленько пробовал играть. Да-а… И вот сидят они, ухари, у их выпивки, закусь – всё, как у путних людей. И мне дают поесть, а выпить не давали – парнишка же. Я поем – и ка-ак врежу!.. Они аж слезами умываются… тоже люди, хоть и накуролесили… и поют: и блатные, и народные песни, и деньги мне суют… Случай был: один зэк шибко приревновал, что главарь меня уважает и привечает, и так нахально себя повёл, что я пожаловался главарю. Не слыхал, что он сказал наглому, но после тот мне кушанья подавал. О как…