Деревенский бунт - Страница 92


К оглавлению

92

– Не-е, паря, рассказ не выйдет, разве что очерк о малодворке… – говорит Иван писателю, что поселился в душе и разуме.

Давненько, с той поры как искусился сказительством, с головою утопая в воображённом мире, облекая мир в словеса, Иван беседует вслух сам с собой, да к тому же вдругорядь толкует сразу и за себя, и за героя либо уж за собрата по несчастному ремеслу, согласного и супротивного. Случается, забормочет, затокует на людях, сам того не замечая, потом спохватится, оглядится виновато, узрит, что люди удивлённо и сострадательно косятся на него, благо не крутят пальцем у виска: дескать, не все дома у паренька, к соседям ушли и загостились. Вот и ныне поразмыслил вслух:

– Доведу очерк до ума… какой уж есть умишко, доведу до русского духа… какой уж есть, и запечатлею в слове… какое уж Бог дал, а там, глядишь, и – очерковая книжка, и можно в Иркутске счастье пытать, а можно и в столице, чем леший не шутит…

Облачая словесами сказ, витающий в распалённом воображении, бредёт Иван мимо бревенчатой церквушки – привезли с Илимского села да неверно собрали – алтарём к солносяду, а перебрать руки не доходят. Вот про церковь из родового села Укыр, как её боголюбцы созидали, а христопродавцы сокрушали, и вызревает, наливаясь зерном словесным, то ли боль, то ли быль…


«В уездном селе Укыр, как поминала бабка Маланья и мать, потом, уже созрев, воображал Иван в редкие часы душевного предрассветья, – жаром горели в закатном солнышке купола и маковки белокаменной церкви во Имя Спаса, самой благолепной на сотни вёрст по Старомосковскому тракту, пробитому сквозь тайгу и степи от Верхнеудинска до Читы. Церковь призрачно мерцала перед задумчиво-осветлёнными, обмершими глазами Ивана, ласково слепленная из синеватого вечернего марева, в изножье своём бережно укутанная миражным выдохом сморённой за день земли, отходящей к летнему сну; оживала церковь, в кружевном убранстве похожая на раскидистую берёзу в серебристо-синей изморози, с крестами, облитыми багрецовым зоревым светом. Зрел Иван сие и слышал, будто из поднебесья, как негасимо плыл над озером, над берёзовыми гривами, над приболоченными полями и таёжным хребтом протяжный, с переливами, влекущий, синеватый колокольный звон.

И виделось Ивану горделиво и завидливо, как мужики-мастеровые с постом и молитвой, с русским великотерпением, в Божием озарении лепили её по кирпичу, яко ласточки гнездовье; и вдруг стылой змеёй вползало в душу сомнение в духе своём и праве возводить храм Божий, и обессиленно висли руки плетьми; но, помолясь, перекрестясь, плюнув через левое плечо в харю ляда нечистого, зрели мужички омытым и ожившим оком церкву во всей её лебяжьей белизне и тонкости, во всех ее по-русски щедрых, тёплых и певучих кружевах; зрели мужички в православном озарении грядущую лепоту и поспешали обратить видение в явь, чтобы из рода в род тешила церква и очищала зрак человечий – око души, и чтобы грела Русь забайкальскую любовь к Отцу Небесному и брату земному, чтоб не выжглась палящими морозными ветрами надежда на спасение и покой, вечный и блаженный.

Строили церковь в уездном селе Укыр не один год, порушили в считаные дни – ломать не строить; и негде было отвести душу от тоски и теми, на любовь изладить и земное терпение, потому что вместе с уездной разорили церкви и в волостном селе Погромна и в Сосново-Озерске; благо что хоть иконы выжили по избам, и это оберегало от последней предсмертной кручины».


– Роман бы напахать, – вздохнул Иван, припомнив описание церквей, уездной и волостной, – и туда про церковь… Хотя… – Иван болезненно сморщился, – хотя… как это описание в роман вставишь?! – шибко уж откровенно, в лоб, газетой припахивает… Да и веры мало… в Царствие Небесное – на земле жить охота… Может, переписать?.. Ну, посмотрим…

Говорит Иван тихо, сам с собою, вздымается от ручья тропой, едва пробитой среди колосящейся травяной кудели; поминает с улыбкой: давнишнее лето, когда гостила в Тальцах малая дочь Дарья, ещё не вставшая на ноги… Ивана вдруг выдернули на усадьбы, и пришлось Дарью с собой волочить; вначале нёс на горбушке, а потом решил пустить на вольный выпас. И вот ползла дева по тропе вслед за ним; и то ли Иван счастливо заплутал в озарённых думах, то ли заболтался сам с собой, то ли залюбовался летней благостью, но вдруг обернулся назад и не высмотрел Дарьи на тропе. Испуганно метнулся назад – пусто, огляделся вокруг, и лишь по раскачиванию луговой овсяницы смекнул, где Дарья пасётся и как далеко от тропы учесала, хотя и ползком. Догнал, сволок на тропу и порадовался: слава Те, Господи, мать не видала, а то бы вся изворчалась: «Вот и доверь ему дочь?! Ребёнок в крапиву залезет, а он и ухом не поведёт, глазом не сморгнёт. Писа-атель…»

Вспомнилось с умилённой улыбкой: на закате вдруг спохватился, что завтра день рождения у Дарьи, а подарка не припас, запамятовал, а теперь и некогда, да и не на что: в кармане – блоха на аркане, а в холодильнике мышь повесилась от голода, холода. И тогда присел Иван у горящего комелька, призадумался, пригорюнился, глядя, как синеватые, зеленоватые багровые листья огня колышутся над жаркими углями; и отроческим сном привиделась лесная сказка…


«Дивная вышла сказка: в тайгу наладился дед Савраска. Землянику собирать, кости древние размять. Глянул в окошко: у калитки лукошко. Может, ребятёшки подкинули кошку?.. Узнать охота, вот и выбежал дед за ворота. Дивится: чтой-то в лукошке том шевелится?.. Разматал дед пелёнки, а там – девчонки-дарёнки. Обрадел дед Савраска да бабке Малахайке сказал: дескать, Боженька детишков послал…»

92