Когда британская парочка, испуганно косясь на смотрителя, удалилась восвояси, Иван подошёл к Марку.
– О чём трепались басурмане?.. А ты им чего сказанул?.. Шарахнулись, как чёрт от ладана. Переведи. Нет, черкни на бумажку – сгодится.
Марк тут же, нашарив в кармане осьмушку бумаги, огрызок карандаша, прописал по-русски и по-английски то, о чём толковала британская парочка.
О ту пору Иван уже и в толстых русских журналах мелькнул – десять раз, бывало, откажут: дескать, может, есть у вас ещё какая другая, хоть завалящая, профессишка, намекают на дворника – а на одиннадцатый раз дивом-дивным возьмут да и напечатают; и уж книжку издал, и другая зрела, но с метлой, подругой верной, пока не расставался. Писал, стучался в журналы и книжные издательства, а уже именитым писателям надоел своими опусами хуже горькой редьки.
Помнится, в Иркутске случился шумный литературный праздник – вроде «Байкальской осени»; и нагрянуло столь знаменитых писателей, что у Ивана аж голова кругом пошла при одном лишь поминании о них. Кроме земляка Распутина прикатил и Василий Белов, и Виктор Астафьев. И, чего греха таить, Иван места себе не находил: так хотелось подле именитых повертеться, на светил поглазеть, себя показать, да, глядишь, и рукопись исподтишка сунуть – может, пристроят.
Надо голосовать на Байкальском тракте, ловить попутку и выбираться в город… Иван по лету наведывался в город лишь ради зарплаты, которую получал в доме-музее ссыльного декабриста Волконского, всякий раз восхищаясь двухэтажной хороминой: крепко при царе жили государственные преступники… В иные дни трудно вырваться из музея, весь бы испереживался, извёлся в труху – словно скотину бросил непоену-некормлену, – если бы кинул участок без призору, и по стойбищу и дворам, упаси бог, белёсо-жёлтыми ворохами перекати-поля мотались бы на ветру палые листья. Дворник из писателя вышел порядочный – порядок любил, и нерях смолоду презирал, хотя и терпел, не лез в чужой монастырь со своим уставом – у всякого своеобычный норов. К тому же боялся Иван нагоняя от начальства – дорожил местом дворницким, цеплялся за него обеими руками.
Не вырваться в город… Приуныл было, но тут писательский бригадир Ростислав Филиппов, – за гвардейский рост, прозванный большим русским поэтом, – накануне литературного праздника прохлаждался в музее и шепнул на ухо: де именитые писатели рванут на Байкал выпить стакашек под плеск волны, закусить копчёным омульком и, конечно, завернут в музей. А ты, мол, Ваня, встречай, к усадьбам провожай…
Иван от счастья кружил на седьмом небе и не мел участок, а с метлой, как с милой сударкой, выплясывал «камаринского мужика» – таких писателей придется принимать. А вдруг, чем леший не шутит, вдруг… дальше Иван робел загадывать, стеснялся.
Ростислав ещё и упредил, что писатели явятся утром на японском автобусе.
– Но, паря, японский городовой, – дворник яро чесал затылок, – во житуха пошла!..
В тревожный и радостный день тот не удалось Ивану поработать вволюшку… Вначале, стуча кривым черёмуховым ботажком, приплёлся здешний старик с неожиданной для исконного ангарского рыбака и бакенщика дворянской фамилией Бестужев. Может, по немощи своей и пошалили дворяне-смутьяне… Дед Бестужев, давно уж перевалив восьмой десяток, впал не в детство, как положено, а в юность, и всякий раз под хмельком жаловался на музейных плотников, которые подсмеивались над стариком: мол, ты, дед Бестужев, старуху-то, поди, уже не греешь?! Дед, принявший рюмку, психовал, харахорился: «Да я! Да я! … Я вас всех за пояс заткну…» – «Свистишь, дед, старуха-то, поди, к соседу тропу торит…» – потешались плотники. «Тьфу на вас, блудодеи!.. Боталы коровьи!..» – плевался старик и, хлопнув дверью бытовки, рысил к своей избе, что кособочилась на высоком ангарском берегу. По дороге заворачивал к Ивану отвести душу.
Раскурив чадную трубку, укорив строителей-изгальников, дед Бестужев по-старческому беспамятству снова да ладом спрашивал Ивана:
– Ты, Ванюха, «Бабьи тропы» читал?
Помянутую книгу, похоже, лишь одну дед Бестужев и прочитал на своём хмельном речном веку, Иван же о ней слыхом не слыхивал и всякий раз сознавался:
– Не читал я, дед, твои «Бабьи тропы».
– Не читал?! Дак какой же ты писатель, Ваня, ежели «Бабьи тропы» не читал?!
Дед уже притомил Ивана «Бабьими тропами», как молодой музейный столяр – эстрадный фанат, который однажды пытал: «А ты, Ваня, видел концерт П.?..». Иван сморщился, как от зубной хвори, и помотал головой. «А концерт Л.?..» – «Нет, не видел», – отмахнулся Иван и хотел прибавить, что глядеть на ведьмака и ведьму с Лысой горы – одна холера, что плясать на русских жальниках с ночными бесами, но столяр опередил: глянул на Ивана с горестным вздохом: «Ничем ты, Ваня, не интересуешься, а ещё писатель…»
Вот и дед Бестужев победно озирал Ивана – он-то читал «Бабьи тропы», хотя и не писатель, а Иван – темь кромешная. Потом спросил о житье-бытье:
– Ты со своей бабой-то, Ваня, ладно живёшь?
Иван молча вздыхал: де какая уж ладная жизнь у бабы, если мужик её ходит в писателях, а вкалывает дворником и приносит семье жалкие гроши. Да ещё и в рюмку заглядывает, и на девок зарится. Писанину его жёнка не читает – недосуг, вертится, как белка в колесе, чтобы чад прокормить, но если Иван копейку зашибёт, не пропьёт, – талантище, а когда от него, что от быка молока, тогда – бездарь.
– А я, Ваня, со своей старухой душа в душу жил. Да… Можешь где и прописать…
Когда старик поведал о том, как он прожил век со своей старухой и когда откланялся, Иван тут же записал сказ в заветную амбарную книгу – сгодится, запас карман не тянет.