«Я ить, Ванюха, свою бабушку до замужества не видал. Да… Она уж в девках засиделась, и отец повёз её по ближним деревням. Завернёт к знакомцам – и ревёт: мол, поспела… Вот и к тяте моему подвернул, выдули они самовар чая, посудачили да и ударили по рукам – рукобитье вроде. Ведут девку-то… Она шали разматыват, а я крещусь: дай-то, Божушко, чтоб ни крива, ни хрома, ни горбата… Но гляжу, брава девка, куды с добром… И прожили мы с ей век душа в душу. Бывало лишка выпью, зашумит, хлоп ее в ухо, и опеть бравенько живём… Не-е, я это смехом… Сроду рук не распускал, пальцем не тронул. А выпрягется из дуги, лишь бровью поведу, опеть шёлкова… Убреду в тайгу орех добывать, на Байкал ли спущусь, рыбу ужу, а уж на другой день без её вроде сирота казанская. И она все окошки проглядит, поджидая. Да… А уж вернусь, дак не знат, чем напоить, накормить, чем уластить… Так от и жили, так и век прожили…»
«Эх, а у меня не вышло… душа в душу… Не грызёмся, как собака с кошкой, а и живём – и не в радость, и не в муку – так, на скору руку…» Иван запалил лампу – керосин вышел, и дворник жёг солярку, а чтобы лампа не чадила, фитиль укрутил – и помянул с грустью слова писателя Михайлова: де можно сочинять при свечах, при керосиновой лампе и коптилке, при электричестве, под солнцем и луной, Иван Шмелев писал при свете Евангелия.
Листая черновую рукопись, Иван вспомнил, что завтра нагрянут именитые писатели, и опять голова пошла кругом. Ночью путём не спал – горячо, запальчиво и вслух толковал с писателями, которые оживали в желтовато-сонном, вялом свете, наплывающем от лампы. Толковал с писателями и во сне, и там они, похлопывая по плечу, что-то лестное ему отвечали – вроде привечали.
Счастливый, очнулся ни свет ни заря, лишь птахи заголосили в боярышнике; умылся студёной ангарской водицей, начепурился, напялил белую рубаху и чуть было крикливо-петушистую удавку не повязал на шею… Увидел себя с метлой да при галстуке и рассмеялся. Надо было мести стойбище для машин и караулить писательский автобус, чтобы вовремя спрятать метлу в березняке – я не я и метла не моя.
И вот метёт Иван площадь, усыпанную народным мусором и квёлым, забуревшим на дождях, скукоженным листом, и опять вслух беседует с писателями – говорит за себя и за них, а сам посматривает зорко: не заворачивает ли с тракта писательский автобус. Прибилась на машинёшке влюблённая парочка, убрела к берёзам целоваться; и дворник подумал: «Ладно – любовь, а то прикатит иной ухарь на заморской легковушке с тенистыми окнами, прозванной в народе блядовозкой, торопливо приткнёт её под раскидистой берёзой, и ты метёшь вокруг машины, а та раскачивается, словно пьяная…» За парочкой степенно подвернула семья, за ними с пылу и жару влетели гомонливые и хмельные мужики и сломя голову кинулись в кусты, на ходу расстёгивая ширинки… И вот лишь пол-участка промёл, как заворачивает японский автобусишко. «Но, япона мать, привалили…» Кинул метлу в кусты, быстро отряхнулся, состроил умное лицо… Выходят, да не те, которых ждал. Выудил метлу и опять машет; другой автобус зарулил – не тот, третий – снова не тот… Метет Иван, да так увлёкся, что и забыл про писателей, но вдруг слышит знакомый голос: Ростислав Филиппов по имени зовёт. Обернулся Иван, да так и обомлел с метлой: красуется японский автобусишко, именитые писатели гуртятся подле Белова и Распутина, ноги разминают, щурятся на утреннее солнышко, любуются не то березняком, не то дворником, что с перепугу обмер с метлой. Вокруг Астафьева молодняк сбился, обомлели, что Арина, рот разиня, – Астафьев, поди, байки травит.
И так Ивану стало горько и стыдно, что хоть сквозь землю провались. «Ну какой же я писатель, коль с метлой?! Взаправдашние писатели в мягких креслах сидят – на резном письменном столе чернильный прибор и бронзовая статуя Пушкина, за спиной поленница книг в старинных переплётах – сидят, мудрецы, карандаши вострят, бумагу в машинку заправляют, музу абрамовну поджидают; либо с высоких подмостков глаголом жгут, а уж метлою машут бездари, неудачники, коих по Руси хоть пруд пруди. Вот Распутина взять либо Астафьева – там и порода, и степенность, и важность – пророки; а я – малый псишко до старости щенок, пугало огородное: тощий, кожа да кости, башка словно котёл на сухом колу, нос несуразно длинный, отчего рьяные да пьяные русопяты, видя мой шнобель, слыша мою картавую речь, еврея во мне углядели; к тому ж деревня битая, уродился я пуганый, куста боялся, перед всеми пресмыкался, всем хотел угодить, всех развеселить; а в довершение ещё и суетливый, болтливый. Вот у нас в селе Груня была, про неё судили-рядили: “Груня – ничо бабёнка, хошь и шибко болтовата, тёпленькая водичка у ей не держится”… Про меня сказано… Нет, брат, не выйдет из меня большой писатель, рылом не вышел. Да и бездарь, поди…»
Даже старинные приятели, с кем пуд соли съел, похоже, невысоко ценили писательский дар Ивана Краснобаева – воспел и оплакал русское село, до него вдоль и поперёк исписанное всемирно славленными вроде Астафьева, Белова и Распутина. А посему толком не читали – рассеянно листали Краснобаевские книжки. Но ежли бы сверху, из столицы, прилетело славословие, тут бы вокруг завились, засуетились: слава есть – Иван Петрович, славы нет – паршива сволочь… Помнится, даже крестовый брат Саша Турик из «Союза русского народа» укорял при встрече: «Россия гибнет, народ вырождается, а вы не чешетесь!..» – «Чешемся – книги о народе пишем…» – хотел Иван огрызнуться, но …хотел, да вспотел… оробел и лишь спросил: «А что делать, Саша?..» – «Что-что?! Не сидеть сложа руки… Можно листовки по городу клеить…» – «Некогда мне, Саша, листовки клеить, – ехидно отозвался Иван. – Копейку зашибаю. Семью-то надо кормить… Ты Распутина попроси – он же на пенсии, пусть клеит листовки. Всучи котелок с клейстером…» Вообразив, как великий писатель бродит с ведёрком по городу, клеит на заборах листовки, Саша вспыхнул праведным гневом: «Сравнил хрен с пальцем… Распутин – писатель земли Русской…», и хотел, наверно, прибавить: «А ты болтаешься, как шавяк в проруби…», но пожалел брата крестового.