Счастье: рос без телевизора, не лупил я зенки на уродищ заморских – бесову нежить, что без передыха гробит народ, отчего из голубого демонского ящика багровой рекой плещет кровь человечья, словно одичалая вешняя вода. Я же вечерами при тихом, уютном и ласковом свете керосинки слушал потехи и бывальщины про старопрежнюю жизнь, а и просто житейские случаи, что ведали отец и мужики. Подросши, и сам затейливо выплетал чудные побаски, лёжа с приятелями на душистом сене и зачарованно глядя в сонно мерцающие белые звёзды. За то меня привечали даже деревенские варнаки и лишний раз не обижали.
Счастье: рос и матерел я в глухой деревне, вокруг меня и во мне звучал мудрый и украсный народный говор, коим я насытил и перенасытил свои сочинения.
Счастье: уродился я деревней битой – сибирский катанок, но ведь русский дух – дух деревенский, коль Россия наша матушка изначально и до седины жила лесной и полевой деревней. Да и поныне уживаются в русской душе истовая набожность, восходящая к святой юродивости, и суеверная темь, божественные взлёты души и мрачные падения, церковь и кабак, но испоконный дух деревенский: любовь к Богу и ближнему, любовь искренняя, до скорбных и умилённых слёз, горняя мудрость, яко у сказочного Ивана, затейливая притчевая речь, азартное трудолюбие, выносливость, терпеливость, настырность, совестливость и стеснительность, побратимство, любовь к малой родине, из коей зреет и любовь к Святой Руси. И этот дух пособлял деревенским творить чудеса в любом ремесле. Недаром же Василий Макарович Шукшин, заспорил в «Чудике» с высокомерным городом: «Да если хотите знать, почти все знаменитые люди вышли из деревни. Как в чёрной рамке, так смотришь – выходец из деревни. Надо газеты читать!.. Што ни фигура, понимаешь, так выходец, рано пошёл работать…»
Счастье: деревенское происхождение породило во мне любовь к труду, жажду выбиться в люди, отчего после выпускных гульбищ и забав два месяца загорал на коровьей стайке, запойно читал Фридриха Энгельса «Происхождение семьи, государства и частной собственности», неистово готовился к экзаменам на исторический, чтобы рвануть из деревенской грязи в белоперчаточные князи. Мама подавала на стайку парное молоко с круто посоленной краюхой ржаного хлеба и скорбела: «Ох, сдуришь ты, однако, парень, с этих книжек…» Мама моя, Софья Лазаревна, не ведала грамоты и, послюнявив чернильный карандаш, расписывалась кургузым крестиком – крестьянка-христианка, смиренно несущая крест, посему и оберегла в душе незамутнённую книжной грамотностью сердечную мудрость и жалость к ближнему. Мама исподволь страшилась книжной грамотности, боялась, что книги, кроме божественных и русских сказочных, задурят мою голову, смутят мой дух, ангельски ясный в раннем детстве, исчёркают небесный лист моей души греховными и порочными, демонскими письменами. И словно в воду глядела… Мама верила, что в досельную пору жили просто, да лет по ста, а ныне пятьдесять, да и то на собачью стать; мама, старорусская крестьянка, обладала вселенским знанием от Бога, природы и народа, и так пословично и поговорочно тысячелетнее знание выражала, что её любомудрию и красноречию позавидовал бы дворянский поэт Александр Пушкин. Подобно маме, страх перед западным книжным просвещением для православного люда чуяли русские святители, святые чудотворцы, святые старцы, насельники скитов и пустынек, юроды Христа ради, и, наконец, славянофилы девятнадцатого века. И подивился я спустя годы: неужели моя мама-крестьянка, подписываясь кургузым крестом, словно Бог одарил её фамилией Крест, оказалась не глупей славянофилов, перелопативших горы книг?!
Счастье: мама в душевном потае считала меня дурачком; хвалилась в семейных застольях: дескать, у меня все ребята вышли в люди, лишь один… вроде Иванушки-дурака… книжек начитался… – и мама с любовью и скорбью глядела на меня, бестолкового. Поклон маме на ласковом слове, но до Иванушки мне, грешному, словно до Небес Божьих, ибо сказочный Иванушка – предтеча христолюбивых и человеколюбивых юродивых, коим за святость и пророчества возводили храмы на Руси, и миряне, запалив свечи у их святых ликов, просили молиться за них, живущих день во грехах, ночь во слезах. Я же к сему молитвенно призывал и мученика Анатолия: «Моли Бога о мне, святый угодниче Божий Анатолий, яко аз усердно к тебе прибегаю, скорому помощнику и молитвеннику о душе моей».
Счастье: на рыбалке я потерял большой палец правой руки и теперь не могу хвастливо загнуть его: мол, жизнь моя во!.. Но и фигу не могу сладить, и уж хоть тем не обижаю ближних.
Счастье: в юности и молодости я немало перехворал: то спину скрутит, то почки, то неврит лицо перекосит, и невралгия дикой болью и жаркой слезой глаз опалит, а то вовсе выкатится свет из ока, то иная холера привяжется, но благодаря хворям постиг я и очистительную силу страдания, хотя и понимал: ох, не по грехам моим милостив Бог. В буйный разгар юности на моих пятках выросли петушьи шпоры, в назидание ли, в наказание года три я ковылял, как ветхий старичишко. Надо было подаваться в бухгалтера либо в писателя. А коль в арифметике я со школьной лавки дуб дубом, то на радость и маету оставалось писательство.
Счастье: рос я невзрачным и несуразным, почему и обрёл изрядно прозвищ; старшие братья кликали Тарзаном – ходил чумазый, руки, ноги в цыках, нос шелушится, и ловко лазил по заборам, стайкам. Сверстники звали: Тоха, Тойба, а дразнили: Толян-бубу, (…) в трубу или Бабуродил – эдак перекроили фамилию Байбородин. Были еще прозвища: Благородная отрыжка – из неграмотной деревенской семьи, а любил дворянскую литературу; Доцент – худо учился в университете, Алигарх Григорьевич – вечно перебивался с хлеба на квас.